История создания образа Ивана Карамазова
Еще раз обращаясь к Владимиру Лакшину, есть возможность предположить то, что юный Федор Михайлович был подвержен тем же сомнениям и размышлениям, что и наш герой Иван Федорович. «Вот только еще то заметить надо, что Иван при всей своей умудренности молод, чертовски, почти неприлично молод. И Алеша не зря впадает в восторг и счастливо хохочет, вдруг угадав в старшем брате его юность: «Ты такой же… Читать ещё >
История создания образа Ивана Карамазова (реферат, курсовая, диплом, контрольная)
Федор Михайлович Достоевский уделил особое внимание своему образу из романа «Братья Карамазовы» Ивану Карамазову. Достоевский собирал своего героя буквально по крупицам из разных источников. В Иване Карамазовом узнается Раскольников из романа «Преступление и наказание», Ипполит Терентьев из романа «Идиот», и, конечно же, сам Федор Михайлович Достоевский.
Существует дискуссия относительно того, кто был прототипом Ивана Карамазова. Иногда его усматривают в Белинском и даже во Владимире Соловьеве. Вместе с тем неоднократно высказывалось мнение об известной автобиографичности образа Ивана. Дочь писателя в своих воспоминаниях замечает, что согласно семейному преданию Достоевский в образе Ивана нарисовал автопортрет своей юности. При этом она также пишет, что «другие черты юного Достоевского нашли отражение также в Алеше и Дмитрии».
Об автобиографичности образа Ивана Карамазова и вправду свидетельствует целый ряд деталей. Очевидно, например, то, что коллекция случаев издевательства над детьми, которую Иван разворачивает перед Алешей, в течение многих лет собирал сам Достоевский. Некоторые из этих случаев Достоевский уже непосредственно от своего имени анализирует в «Дневнике писателя».
Любопытно также и то, что Достоевский вкладывает в уста Ивана собственные мысли об отношениях Церкви и государства. Иван написал на эту тему статью, вызвавшую бурные дебаты среди мирян и духовенства. Суть идеи, предложенной Иваном, состоит в том, что на Западе Церковь обрела светскую власть и стала ее жертвой. На Востоке, в России, согласно Ивану, происходит противоположный процесс — государство постепенно поглощается Церковью. Она становится общественным союзом для устранения государства и торжества христианской любви. Однако то же самое пишет уже сам Достоевский в «Дневнике писателя» за 1881 год. Здесь цель развития общества обозначена именно как «всенародная и вселенская церковь, осуществленная на земле».
Еще на одну деталь обратил внимание Владимир Лакшин. «Достоевский настолько привыкает смотреть на Ивана изнутри, что однажды проговаривается чисто „биографически“. В главе „Бунт“, увлеченный горячим, откровенным разговором с Алешей, Иван, между прочим, замечает: „Я знал одного разбойника в остроге…“ Обычно слова эти скользят мимо сознания, мы захвачены смыслом рассказа. Но, позвольте, когда это Иван успел побывать в остроге? Автор будто забыл, что еще прежде изложил всю предысторию Ивана и там ни словом не обмолвился об этом. Да не был, разумеется, Иван в остроге, а это невзначай обронил увлеченный ходом своей мысли автор „Записок из Мертвого дома“, бывший каторжник Достоевский. Но такая „описка“, такое невольное объединение себя с героем в процессе творчества весьма много говорящая черта». Эта деталь, которую, может быть, сознательно поместил в рассуждения Ивана писатель, способна убедить в том, что Иван Карамазов был существенной частью самого Достоевского.
Самого Достоевского неоднократно волновал вопрос о существовании Бога, о вере и неверии. Этот вопрос задавался во всех произведениях Достоевского, и только в «Братьях Карамазовых» автор смог, не ограничивая себя в высказываниях, влезть в глубину этого вопроса, разрешить его и поставить точку. Такую роль Достоевский доверил своему герою Ивану Карамазову.
Еще раз обращаясь к Владимиру Лакшину, есть возможность предположить то, что юный Федор Михайлович был подвержен тем же сомнениям и размышлениям, что и наш герой Иван Федорович. «Вот только еще то заметить надо, что Иван при всей своей умудренности молод, чертовски, почти неприлично молод. И Алеша не зря впадает в восторг и счастливо хохочет, вдруг угадав в старшем брате его юность: „Ты такой же точно молодой человек, как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый, наконец, мальчик!“ И Иван охотно подхватывает эту тему о двадцатитрехлетней своей „желторотости“, и мы вдруг понимаем, зачем это Достоевскому захотелось так подчеркнуть слишком юный, не по опыту разума, возраст героя. Не смотрит ли он на нынешнего Ивана лишь как на момент идейной судьбы, характерные искушения юности, не миновавшие когда-то и автора „Карамазовых“? Тогда понятно, отчего с такой энергией и силой развивая иные скептические и „нигилистические“ мысли Ивана Федоровича, Достоевский в его же уста вкладывает столько аргументов против него самого». Уж не против себя ли Достоевский устраивает «бунт»?
Внешнего описания Ивана Карамазова в романе нет или почти нет. Его облик приходится домысливать, склеивать, исходя из отдельных черт, реплик и поведения: угрюмый, неразговорчивый, скептический наблюдатель — и только вдруг, наедине с Алешей — открытый, несдержанный, как все Карамазовы.
«Иван — бесстрашный испытатель человеческой мысли, и если говорить о стержне его образа, главном двигателе его характера — это идея познания, фаустовской жажды понять мир и себя в нем. „Жизнь полюбить, прежде логики“, „больше чем смысл ее“, — советует Алеша брату. Но Ивану смысл безотложно необходим и жизнь без смысла не нужна. „Русский Фауст“ — метко назовет его Луначарский».
Оценивая значение образа Ивана Карамазова, С. Н. Булгаков в статье «Иван Карамазов» пишет: «Мировое значение образа Карамазова станет для нас яснее, когда мы сопоставим его с другим мировым образом — Фаустом. Может быть, кому-нибудь покажется смелым это сопоставление бессмертного творения Гёте и нашего Ивана Карамазова, — мы так не привыкли полной мерою ценить свое национальное достояние по сравнению с западным. Но обдуманно делаю это сопоставление и считаю его вполне законным. С точки зрения их идейного содержания, Фауст и Карамазов находятся в несомненной генетической связи, один выражает собой сомнения XVIII, другой XIX века, один подвергает критике теоретический, другой — практический разум».
Следовательно, в литературоведческих и философских трудах, посвященных Ф. М. Достоевскому и его «Братьям Карамазовым», встречаются сопоставления образов Ивана Карамазова и Фауста Гёте. Это не удивительно, поскольку уже тот факт, что Ивану Карамазову в его видении является черт, может напомнить читателю о Фаусте, который заключает сделку с Мефистофелем. К тому же, сам Достоевский в своем произведении дает некоторые отсылки к «Фаусту» Гёте.
Образ Ивана Карамазова буквально пропитан фаустианским духом. Фауст, герой Гёте — человек науки, мыслитель, воплощение неутолимой тяги к знанию. Наука — главная творческая и движущая сила европейского просвещения. Фауст занимается всеми науками средневековья:
«Я богословьем овладел Над философией корпел Юриспруденцию долбил И медицину изучил.
О месяц, ты меня привык Встречать среди бумаг и книг В ночных моих трудах, без сна В углу у этого окна".
Герой Достоевского, представитель другой эпохи, тоже стремится к знаниям. С. Н. Булгаков называет его «русским интеллигентом» XIX века" и подчеркивает в нем «сильный философский ум».
Иван Карамазов «очень скоро, чуть не в младенчестве, стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению». «Молодой человек оказал все свое практическое умственное превосходство над тою многочисленную, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи, которая в столицах…» (с. 24). «Молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид» (с. 25).
Но, как Фауста, так и Ивана Карамазова, наука не приносит удовлетворения и приводит к духовному кризису. А обоюдное состояние тоски, угнетения и уныния (которое испытывает как Иван Карамазов, так и Фауст) также свидетельствует не о простом совпадении, а о подсознательном сопоставлении автора Ивана с Фаустом. Иван Карамазов чувствует «тоску нестерпимую». «Тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу. Не думать разве…» (с. 324). Тоскующего Фауста мы встречаем тогда, когда он проделал большой путь и разочарован, не найдя того, что искал, сидя в своей тесной, захламленной рабочей комнате.
«В любом наряде буду я по праву Тоску существования сознавать Я слишком стар, чтоб знать одни забавы И слишком юн, чтоб вовсе не желать.
Что даст мне свет, чего я сам не знаю?
«Смеряй себя!» — вот мудрость прописная, Извечный, нескончаемый припев, Которым с детства прожужжали уши, Нравоучительною этой сушью Нам всем до тошноты осточертев.
Едва я на постели растянусь, Меня кошмар ночным удушьем сдавит.
Мне тяжко от неполноты такой, Я жизнь отверг и смерти жду с тоской.
Ивана мучает мысль о непонятной причине этой тоски: «Не в тоске была странность, а в том, что Иван Федорович не мог определить, в чем эта тоска состояла». «Тосковать ему случалось часто и прежде, и не диво бы, что пришла она в такую минуту, когда он завтра же, порвав вдруг со всем, что его сюда привлекло, готовился вновь повернуть круто в сторону и вступить на новый, совершенно неведомый путь, и опять совсем одиноким, как прежде, много надеясь, но не зная на что, много, слишком много ожидая от жизни». «Тоска нового и неведомого», «тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу…» (с. 324).
Н. О. Лосский в работе «Достоевский и его христианское миропонимание» видит причину этого чувства в том, что герой не может признать бога. «Уныние наступает тогда, когда человек, стоящий на ложном пути и испытавший ряд разочарований, утрачивает любовь и к личным, и к неличным ценностям, отсюда следует утрата эмоционального переживания ценностей, утрата всех целей жизни и крайнее опустошение души. Это — смертный грех удаления от Бога, от всех живых существ, от всякого добра. Грех этот сам в себе заключает также и свое наказание — безысходную тоску богооставленности».
И Фауст, и Иван не хотят признать Бога. На все вопросы Маргариты о вере в Бога, Фауст отвечает уклончиво, не дает полного ответа, словно еще не может решить: верит он или нет?
Ум Ивана также «не может решить, как совместимо бытие Бога с существованием зла в мире, а совесть не может успокоиться на отрицательном решении вопроса. Он остается на полпути между атеизмом и признанием Бога. Но и тогда, когда он признает бытие Бога, он горделиво критикует строение мира и, как бы укоряя Бога за то, что в мире есть возмутительное зло, „почтительнейше возвращает ему билет“, вступает на путь „бунта“ против Бога».
Фауст, как и Иван, стремится к осмыслению жизни. Испытав разочарование от учения и отвернувшись от книг, Фауст обращается к магии и заключает сделку с Мефистофелем.
Ивану Карамазову же является черт в его кошмарном сне. Не «сатана с опаленными крыльями в громе и блеске», а что-то гораздо более мелкое, напоминающее приживальщика, «шиковатого джентльмена» при «весьма слабых карманных средствах».
Нестандартный образ черта, исходя из исследований Роберта Л. Бэлнепа, заимствован из романа «Лихо» Д. В. Аверкиева (1836−1905) — писателя, который в 60-е годы сотрудничал в журналах «Время» и «Эпоха» и поддерживал отношения с Достоевским до самой его смерти.
««Иван чувствовал, что нездоров, но из какой-то боязни вполне ясно сказать себе, что болен, отвернувшись от света, старался уснуть. Сон его был тяжел и прерывист; он беспрестанно просыпался, беспокойно метался на постели и опять засыпал на минутку.
Проснувшись в который-то раз, Иван подумал, что больше не заснет. Он хотел встать. Голова была как свинцовая; в руках и ногах какая-то тупая боль. Через силу присел он на постели, упершись спиной в угол комнаты. Он сидел то безо всякой мысли, то в голове у него просыпалось смутное и затуманенное сознание, что ему плохо. Посидит, скажет: «а ведь плохо мне», и опять бессмысленно уставится глазами в противоположный угол чулана. Вдруг ему показалось, будто там кто-то шевелится. Он — вглядываться. И точно, что-то, словно через силу, выползая из щели угла, неловко закопошилось и стало расти. То было какое-то подобие человека… Иван зажмурил глаза, и когда вновь открыл их, нежити уже не было".
Этот отрывок был опубликован в пятом номере журнала «Огонек» за 1880 год. Через пять месяцев в печати появилась глава «Братьев Карамазовых», содержащая сцену Ивана с чертом. Достоевский всегда старался читать как можно больше современных журналов. Отрывок Аверкиева помог сделать ему набросок на свою мистическую сцену. В отрывке Достоевского видно сходство с отрывком Аверкиева:
«[Иван] сидел на диване и чувствовал головокружение. Он чувствовал, что болен и бессилен. Стал было засыпать, но в беспокойстве встал и прошелся по комнате, чтобы прогнать сон. Минутами мерещилось ему, что как будто он бредит. Но не болезнь занимала его всего более; усевшись опять, он начал изредка оглядываться кругом, как будто что-то высматривая. Так было несколько раз. Наконец взгляд его пристально направился в одну точку. Он долго сидел на своем месте, крепко подперев обеими руками голову и все-таки кося глазами на прежнюю точку, на стоявший у противоположной стены диван. Его видимо что-то там раздражало, какой-то предмет, беспокоило, мучило.
Он знал, что нездоров, но ему с отвращением не хотелось быть больным в это время… Итак, он сидел теперь, почти сознавая сам, что в бреду, и приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены на диване. Там вдруг оказался сидящим некто…" (с. 760).
Эти отрывка описывают приступ болезни, беспокойный сон, слабость, боль и помрачение рассудка, которое Достоевским названо бредом. Затем оба Ивана, пристально всматриваясь в угол комнаты, созерцают видение. Видение в романе Аверкиева вызывает у Ивана недоверие; он закрывает глаза, затем привидение исчезает. Видение Ивана Карамазова до самого конца глава не покидает его, несмотря на то, что и он тоже выражает свое недоверие. «В целом, в „Братьях Карамазовых“ эта сцена длится дольше, но, за исключением нежелания признать болезнь, все события следуют в том же порядке, что и у Аверкиева, как будто Достоевский использовал его отрывок в качестве каркаса для галлюцинации совсем иного рода. Черт у Достоевского лишен характерных особенностей того типичного средневекового дьявола, который появляется в романе Аверкиева…».
Достоевский почти списывает у Аверкиева без изменения сцену явления черта, но при этом ставит и выполняет собственные задачи, совершенно не касаясь исторического романа Аверкиева.
Еще одним источником Достоевского для создания этой мистической сцены можно считать произведения Эдгара Алана По. Исследователи неоднократно отмечали, что интерес Достоевского к Эдгару По во многом определяется тем, что некоторые особенности творчества этого американского писателя были близки ему самому.
«Еще в 1861 году в предисловии к публикации рассказов По в журнале «Время» Достоевский писал: «Эдгар По только допускает внешнюю возможность неестественного события (доказывая, впрочем, его возможность, и иногда даже чрезвычайно хитро) и, допустив это событие, во всем остальном совершенно верен действительности».
Достоевский в этом же предисловии отметил еще одну черту таланта Эдгара По — силу его воображения. «Не то чтобы он превосходил воображением других писателей; но в его способности воображения других писателей; но в его способности воображения есть такая особенность, — писал далее Достоевский, — какой мы не встречали ни у кого: это сила подробностей в повестях, Но вы до такой степени ярко видите все подробности представленного вам образа или события, что наконец как будто убеждаетесь в его возможности, действительности, тогда как событие это или почти совсем невозможно или еще никогда не случалось на свете»".
Создавая мистическую сцену с чертом, Достоевский ее объяснял и с медицинской точки зрения. Потому то автор и указывает с начала главы на болезнь Ивана Карамазова: «Я не доктор, а между тем чувствую, что пришла минута, когда мне решительно необходимо объяснить хоть что-нибудь в свойстве болезни Ивана Федоровича читателю. Забегая вперед, скажу лишь одно: он был теперь, в этот вечер, именно как раз накануне белой горячки, которая наконец уже вполне овладела его издавна расстроенным, но упорно сопротивлявшимся болезни организмом. Не зная ничего в медицине, рискну высказать предположение, что действительно, может быть, ужасным напряжением воли своей он успел на время отдалить болезнь, мечтая, разумеется, совсем преодолеть ее. Он, впрочем, сходил однажды к новому, прибывшему из Москвы доктору, выписанному Катериной Ивановной вследствие одной ее фантазии, о которой я уже упоминал выше. Доктор, выслушав и осмотрев его, заключил, что у него вроде даже как бы расстройства в мозгу, и нисколько не удивился некоторому признанию, которое тот с отвращением, однако, сделал ему. „Галлюцинации в вашем состоянии очень возможны, — решил доктор, — хотя надо бы их и проверить… вообще же необходимо начать лечение серьезно, не теряя ни минуты, не то будет плохо“. Но Иван Федорович, выйдя от него, благоразумного совета не исполнил и лечь лечиться пренебрег: „Хожу ведь, силы есть пока, свалюсь — дело другое, тогда пусть лечит кто хочет“, — решил он, махнув рукой» (с. 759−760).
Становится ясно, что Достоевский шел тем же путем, что и Эдгар По, используя вышеуказанный прием в девятой главе «Братьев Карамазовых» «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Об этом подробно говорится в статье Е. И. Кийко «К творческой истории „Братьев Карамазовых“. 1. Реализм фантастического в главе „Черт. Кошмар Ивана Федоровича“ и Эдгар По».
«О неослабевающем интересе Достоевского к американскому романтику свидетельствует тот факт, что, работая в 1877 г. над «Сном смешного человека», имеющим подзаголовок «Фантастический рассказ», писатель сделал на полях рукописи заметку: «У Эдгара По» — именно в том месте, где шла речь о странностях и особенностей сновидений. Достоевский в данном случае, очевидно, мысленно сопоставлял ощущения погруженного в сон «смешного человека» с теми, которые испытывают герои По в «Месмерическом откровении» и в «Повести Скалистых гор»: «бодрствуя во сне» (выражение Эдгара По), они постигают истину и иррациональные стороны бытия.
Таким образом, вполне естественно, что, задумав главу о черте, Достоевский вспомнил об аналогичных эпизодах в рассказах Э. По и постарался, как и его предшественник, объяснить фантастическое событие, происшедшее с его героем, «реалистически», т. е. с медицинской, научной точки зрения. А это, в свою очередь, соответствовало и духу времени".
Глава «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» не была предусмотрена первоначальным планом романа. Впоследствии Достоевский признавался: «Хоть и сам считаю, что эта 9-я глава могла бы и не быть, но писал я ее почему-то с удовольствием».
«Генетически сцена разговора Ивана с чертом в „Братьях Карамазовых“ связана с эпизодом, исключенном Достоевским из „Бесов“ уже на сади работы над журнальной редакцией романа». В романе Ставрогин рассказывает Даше о посещавшем его «бесе».
Достоевский также почерпнул многое из творчества Пушкина, а именно «Пиковая дама» дала почву на размышления, которую Достоевским считал верхом фантастического искусства. Ведь читатель верит Германну, но все никак не может решить: было ли это на самом деле? Подобная мистичность, свойственная Эдгару По, и восхищала Достоевского.
Работая над главой о черте, Достоевский много почерпнул из одного рассказа американского писателя. Рассказ Эдгара По «The Angel of the Odd» был переведен на русский язык Л. И. Пальминым и опубликован под названием «Гений фантазии» во втором номере «Будильника» за 1878 год. Существо, как и у Достоевского, ведет беседу в издевательской манере, с ярко-выраженным иностранным акцентом. Он осыпает героя рассказа сарказмами и требует к себе уважительного отношения, называя себя «Джентльменом».
" - Как я вошел? — отвечало чудовище, — вам нет дель… Что мне укотно, то и укотно… А кто я такой, ви сами знайт…
- — Но, позвольте вас спросить, по какому же делу вам угодно было посетить меня?
- — По какому тэлю? И ви смейт так кафарить с шентльмен и притом с хений? Вы — глюп!".
Черт у Достоевского, как и черт По, тоже «известного сорта русский джентльмен», и наружность у него подчеркнуто сниженная, обыденная. К Ивану черт относится иронически и говорит с ним покровительственным тоном, например: «Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так и принимали». В другом месте, отвечая Ивану на реплику: «Молчи, я тебе пинков надаю!», он отвечает таким образом: «Отчасти буду рад, ибо тогда моя цель достигнута: коли пинки, значит, веришь в мой реализм, потому что призраку не дают пинков» (с. 764).
У Эдгара По герой рассказа, устав терпеть выходки черта, схватил попавшуюся под руку солонку и швырнул ее незнакомцу в голову. Черт отклонился, а солонка, пролетев над его головой и ударившись в стоявшие на камине часы, разбила стекло. У Достоевского: «Гость говорил, очевидно увлекаясь своим красноречием, все более и более возвышая голос и насмешливо подглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с размаху пустил в оратора» (с. 778).
Таким образом, можно утверждать, что некоторые детали сюжета, общий стиль повествования и манера воспроизведения разговоров героев с фантастическими образами у По и у Достоевского во многом близки. Создавая «гения фантазии», или, точнее, «ангела из ряда вон выходящего», Эдгар По не претендовал на ту глубину философского и психологического общения, которая присуща черту в романе Достоевского.
Исходя из исследования видно, что Иван Карамазов собран из различных источников, которые Достоевский так тщательно и разборчиво выбирал. Но вместе с тем образ Ивана Карамазова совершенно отличен от своих прототипов, наделен глубочайшим умом и находящегося на перепутье дорог, борющегося за истину, которая, как показывает сам Достоевский, скрывается в Боге. Об этой борьбе будет изложено ниже.